Шрифт:
Закладка:
Отец не сделал сверкающую карьеру на автозаводе ЗИЛ, куда поступил после института. Правда, он там добрался в быстром темпе по служебной лестнице до начальника цеха. Но произошла серьезная авария, и папа был сброшен с этой высоты. Несправедливо сброшен, как крайний. Тут у него обнаружилась слабина, не совместимая с карьерным ростом: он не смог принять подлость вышестоящих за должное.
Человек, столь наивно верящий в справедливость, как мой отец, рано или поздно сломается. Папа сломался рано. Он запил и превратился в заурядного алкаша. Мать не могла ему этого простить. А потому не могла его поддержать. Да и думала ли она о том, что своего избранника надо уметь и поддерживать? Вряд ли. Она просто выгнала отца из дома. В тот же год, когда его сломала несправедливость, и выгнала. Мне было восемь лет, а Эле пять.
Мы с сестрой и отец стали жить в удаленных друг от друга мирах, между которыми отсутствовало сообщение. В доме даже не было его фотографий. Раз я спросила мать, где они. Она сказала, что выбросила их. Но это оказалось враньем. Потом я случайно нашла тайник Ольги Марковны. Кроме всего прочего там обнаружились наши семейные карточки, на которых мы были все четверо, и несколько писем отца, посланных ей после разрыва. На конвертах был обратный адрес. В тот же день я отправилась к отцу.
* * *Мне уже было двадцать три года, и я давно знала, что время и жизненные обстоятельства могут сильно менять людей. Но к превращению моего отца, каким он был на фотографиях, в старика, открывшего мне дверь в свою комнатенку, я была совершенно не готова.
Ему тогда не было и шестидесяти, а выглядел он за семьдесят. Эти его огромные глаза… Тела у него убавилось, а глаз – прибавилось. Из них потекли слезы, когда он увидел меня.
Мне всегда не нравилось равнодушие моей матери к тому, что стало с отцом ее детей. Она больше не желала признавать его в этом качестве и требовала того же от всех, и прежде всего – от нас с сестрой. Это требование было абсолютным, а его игнорирование автоматически становилось предательством. Кстати, еще вопрос, сломало ли папу его увольнение или лишь надломило. Может быть, из-за увольнения он только надломился, а сломался, когда мать прогнала его и запретила показываться на глаза своим детям. Так я стала думать, когда выросла.
Я решила скрыть от матери встречу с отцом, но не смогла. Когда же она узнала, что я его разыскала, да еще обнаружилось, откуда у меня его адрес, она отказалась от меня так же безжалостно, как и от него.
А хотя что такого произошло, если посмотреть со стороны? Обнаружилась несовместимость взглядов на жизнь дочери и матери. В результате дочь ушла из дома и стала жить своей жизнью. Давно было пора. Дочь уже стала совершеннолетней. Да и с ее гонором ей было даже как-то неприлично все еще жить с мамой. Так что, по логике вещей, все было в порядке.
Но у вещей одна логика, а у чувств – другая. Звонок матери как таковой был и оставался для меня оглушительнее, чем новость о сестре, и потому по дороге к Ольге Марковне я думала о ней, а не об Элеоноре. А точнее, о моих детско-юношеских обидах, связанных с моей родительницей, которые растревожил наш с ней разговор. Исчезновение моей младшей сестры могло в тот момент означать все что угодно. Да, с Элей могла случиться беда, но ведь не обязательно. А может быть, я просто была зациклена на себе до такой степени, что оказалась не в состоянии адекватно воспринимать события, касавшиеся сестры.
Но это то, что приходит мне в голову только теперь. А тогда, перескакивая с матери на меня и обратно, мои мысли были далеки от подобного самоанализа. Для этого требовалось отстраниться от собственного «я», но такого навыка я не приобрела.
Кроме собственного «я», у меня ничего и не было. Я этим своим «я» особенно дорожила как раз из-за разорванных отношений с матерью. Оказавшись предоставленной самой себе и не получая ни от кого поддержки, я стала неплохой амазонкой. Все только сама. Выбор такого жизненного принципа наделил меня уверенностью, что у меня никогда не будет ни причины, ни желания думать, наподобие моей матери, что кто-то загубил мою жизнь. Свою жизнь я делала сама. И у меня это неплохо получалось.
Если же я вспоминала об Эле, то это были вздохи типа «ну когда же эта канарейка наконец поумнеет». Канарейка – это потому что Элеонора пела в ресторанах, такой она выбрала себе род занятий. И еще моя младшая сестра была дурехой. К ней часто клеились странные типы, и она не считала нужным быть с ними осторожной.
3
Дом на Комсомольском проспекте, который я знала лучше, чем свой теперешний, показался мне посеревшим. Двери подъездов были прежде темно-коричневые, сейчас – цвета кофе с молоком, и такая мелочь, как ни странно, вызвала у меня не пропорциональное ей чувство отчуждения.
Я не стала звонить в домофон нужного мне подъезда, а дождалась, пока из него выйдет кто-то из жильцов. Вышла юная мать с малышом, которого она держала за ручку. Я придержала для нее дверь, а потом вошла в подъезд.
Дверь квартиры на шестом этаже, от которой у меня когда-то был свой ключ, стала неузнаваемой. Черная дерматиновая обивка, два замка, кнопка звонка – все это было новое. Я позвонила. Ольга Марковна увидела меня через глазок и открыла дверь.
– Проходи, – сказала она мне и посторонилась.
Я споткнулась о порог. Я забыла о его существовании, увидев перед собой незнакомую мне женщину: Ольга Марковна была яркой, эта же – выцветшей. Если только что моя тревога за Элю лишь попискивала, то теперь, увидев нашу с ней мать, она зазвучала, как пожарная сирена. Тусклые глаза Ольги Марковны, ее бурое лицо, ее неряшливость были сигналами другого порядка, чем крики и плачи в прежних драмах.
И еще она оказалась ниже меня ростом, даже когда я сняла в прихожей свои туфли на каблуках, и это потрясло меня больше, чем ее лицо. Объективный наблюдатель соединил бы изменение